PDA

Просмотр полной версии : "Василий Семёныч и другие. Похабные рассказы".(18+++)


Roman-X
18.02.2010, 23:28
Первый рассказ Василия Семёныча.

Впечатлительный.

На первом курсе мы с приятелем снимали комнату. Хозяина квартиры звали Василий Семеныч. Ему было пятьдесят с чем-то лет. Работал Семеныч слесарем в депо. Мастер на все руки и, конечно, пьяница. Василий Семеный был маленький, желтый, лысый мужичонка. Можно было бы сказать, что таких до черта везде, если бы не две особенности - усы и голос. Усы были феноменальной длины, серые и толстые как канаты и торчали перпендикулярно щекам, от чего его продолговатая безволосая башка делалась похожей на крестовину от елки. А голос Василия Семеныча в режиме дружеской беседы перекрывал в депо тепловозные гудки. Страшный был голос.

Однажды в гастрономе увидел Семеныч как соседка тыкает в батоны пальцем, выбирая посвежей. Подошел он к ней, и сказал насколько мог тихо.
- Чтобы все булки купила. Поняла?
Женщина посмотрела на желтолицего ханыгу сверху вниз и возмутилась:
- Будет тут мне всякая пьянь указывать! У меня руки чистые.
Семеныч пошевелил усами, и вдруг словно оркестр грянул, в котором десятка четыре музыкантов играют на одном только инструменте – тубе, большой такой похоронной трубе.
- Чистые?! Какие на хуй чистые! В мартышку лазила! Сука! В обезьянку свою блохастую!
В гастрономе на окнах и прилавках дрогнули стекла. Сбежались люди. Даже буфетчица из отдела соки-воды на другом конце магазина прискакала. И заведующая. А Семеныч перевел дух и пошел крещендо.
- Вон и мандавошек рассыпыла. Гляди – по булкам расползлись.
И далее по партитуре.
Контуженная звуковой волной тетка хотя и видала виды – в ПТУ завучем работала - сразу сникла. Только сказала:
- Да нет же, это маковые зерна. Мак это...
И то как-то неуверенно. Будто засомневалась.
В общем, опозорил Семеныч женщину.

Был у Семеныча младший брат Виктор, конюх с ипподрома. Братья друг на друга были непохожи. Виктор усов не имел, а голоса его я так и не услышал, хотя заходил он к Василию Семенычу часто. Если столкнешься с ним в коридоре или на кухне, он глаза сразу куда-то подмышку спрячет, губами подвигает и шмыг обратно в комнату к Семенычу. Витя был художник-самоучка. Рисовал акварелью, иногда маслом. Почти всегда лошадей. Картинки свои Витя дарил Семенычу. Тот их на стены вешал, а какие не помещались – складывал в стопку на полу у себя в комнте. Плохие были картинки. Ацтой.

Мой приятель спросил как-то Семеныча:
- А че это Витя такой припизднутый?
Семеныч подошел к приятелю, уперся ему в грудь перекладиной усов и загудел:
- Ты, паря, это, не говори так. Витя не припизднутый. Он впечатлительный.
Приятель засмеялся.
- А какая разница?
Семеныч задумался.
- Разница есть. Припизднутые – они ебнутые с рождения, а впечатлительные – от воздействия факторов.
Тут и мне стало любопытно.
- Каких таких, дядя Василий, факторов? – спрашиваю.
- Жизненных, бля, жизненных факторов, - Семеныч разволновался. Домашнего изготовления суспензия в бутылке на столе заколыхалась как при землетрясении. – Хули вы, салабоны, понимаете? Жизнь – она странная штука. Ох, бля, странная. Витька-то ведь тоже бойкий был, веселый. Пока хуйня эта не случилась.
- Какая хуйня, Василь Семеныч? Расскажите.
- Да хуйня и есть. Нездоровая, - Семеныч долго мял «Астру», закурил и поведал.

- Было это после войны. Мне уж тринадцать лет было, а Витьке только-только восьмой пошел. Семья наша жила в бараке для рабочих, все в одной комнате. Говно не жилье. Мать с отцом ебутся, а ты сопишь для вида. Рядом еще три таких барака стояло. По середине - двор. Мужики скамейки вкопали, песочницу детям насыпали. А мусор всем двором выбрасывали в большой такой ящик. До хуя мусора получалось. Каждый вечер часам к семи приезжал мусорщик все это дело вывозить на свалку. На телеге приезжал. Мерин у него был рыжий. Завел, значит, этот говенный джигит пиздоблядство с бабой одной из соседнего дома. Как она его терпела, не знаю. Он все-таки при исполнении, целый день говно вилами тыкает, ну и, соответсвенно, дух от него тяжелый. Да, видать, пизда посильнее носа будет. В общем мужик всю эту поебень сгребет, в телегу загрузит, и идет на блядки. А мерин его стоит себе. Мужик его и не привязывал. А на хуй. Он же мерин. Вот тебе, Ромка, - Семеныч тяжело посмотрел на моего приятеля, - Если тебе, мудаку, яйца отрезать, ты высоко скакать будешь? Не знаешь? То то же.

В тот злоебический вечер так и было. Мусорщик дерьмо все выгреб и пошел, ароматный, к своей бабе. Ну, а во дворе жизнь. Июнь. Дни длинные. Бабки на лавках сидят, попиздывают. Молодухи младенцев прогуливают. Мы с пацанами бегаем, в казаков-разбойников играем. Витька мой в песочнице дворцы строит. Такие он, паря, терема из песка заделывал, нельзя рассказать. Как в сказке, бля, ей богу. Мужики, само собой, бухают. И повод есть - сосед пришел с кичи. Все его Борькой Чуносым звали. Не мужик – хуета одна. Как выпьет – бузит, бабу свою пиздит, да соседок по бараку выебать наровит, на согласие нихуя не взирая. За то и сел. А тут откинулся – герой, бля. Короче, бухали они, бухали, водка кончилась. Всем мало, а Чуносому в особенности. Хочется ему, мудаку, на подвиги, а куражу нет. Магазины закрыты. Тут один и говорит. Есть у меня мол бутылка в заначке. Отдам ради такого случая. Только заработать надо. Выебешь вон того мусорного мерина – твоя бутылка. Нет - пиздуй домой тверезый. Ну, Борька майку разорвал, по фене чего-то заботал, а хули толку. Говорю же, перхоть подзалупная, а не мужик. Ну, в общем, залез он на мерина.

Мы с Ромкой разинули рты.

- Как это залез?

- А так это. Каком кверху. Портки спустил, ноги на оглобли поставил, по одной на каждую, раскорячился, федора достал, меринов хвост отодвинул - и вперед. Как уж Борька елду свою по вертикали поднял, не знаю, о водке думал поди. Ну, и стал он мерина при всем честном народе драть, на бутылку себе зарабатывать. А мерину хули - стоит. Он же без яиц. Бабки тут всполошились, забегали, молодухи завизжали. Я то уже большой был, знал какого цвета залупа. А Витька, братик мой, что в песочниче терема строил –замер и смотрит. Борька Чуносый знай пыхтит. Как на арене цирка – в кругу охуевших зрителей. Старуха одна не выдержала, побежала звонить в милицию. Дескать, коня ебут на глазах общественности. Приезжайте спасать советскую, блядь, мораль.

А тут мусорщик-то блядовитый отстрелялся, выглянул в окно и увидел, что в мире творится. И вот, паря, картина, достойная кисти. Борька Чуносый вот-вот ленту финишную порвет, а тут этот помойный ковбой выбегает из дома, кнутом машет и орет на весь, блядь, микрорайон. «Я этого мерина кормлю, пою, а ты, сука, его ебешь!» Будто ему самому мешал кто. Возмущается, в общем, несправедливостью. Да хули, не только словами возмущается, на деле негодует. Размахивается кнутом и хочет Борьку Чуносого по голой сраке огреть. Чуток бы пониже взял, в самый раз бы было. Да, видать, переволновался. Вобщем, вместо Чуносовой жопы, ебнул он кнутом мерину по шее и ушам. Морду, вроде, тоже зацепил.

Мерин такого оборота не ожидал. Больно животине стало и обидно. Вспомнил, что и он когда-то рысаком был. До операции. Или хотел быть. Вобщем, заржал мерин и взвился на дыбы. Точь-в точь как на памятнике в городе Ленинграде, если бы не телега с мусором, да прилипший к жопе Борька Чуносый. Как Борька на мерине удержался – ума не приложу. Вроде и схватиться то ему особо не за что было. Кривошипом, что ли, своим за какую кишку зацепился, не знаю. В общем, когда мерин снова на четыре ноги встал, Борька так и сидел на оглоблях, в раскорячку, со спущенными штанами и обнимал лошадиную жопу как мать родную. Эх, лучше бы он пизданулся тогда.

А так понес его мерин. Хуй знает откуда такая прыть у клячи взялась. Начал он вокруг двора кругами хуярить, как на бегах. Галопом. Вместе с Борькой и телегой. Сраные бумажки во все стороны разлетаются. Феерическое, блядь, зрелище. Борька, конечно, охуел окончательно. Орет, но позиции удерживает, скотоеб его мать. Вобщем, носится эта ебическая колесница вокруг двора. Народишко вмиг сбрызнул, по стеночкам жмется, как говно в центрифуге. Хуй ведь его знает, куда тачанка поскачет. Милиция подъехала. Да менты тоже ссут из машины выйти. А хули удивляться. Вот тебе, Ромка, - Семеныч ткнул коричневым пальцем в моего приятеля, - охота было бы помирать под мусорной телегой? Вот и людям тоже. Бляди люди.

Только Витька мой как сидел в песочнице в середине двора, так и сидит. Обомлел и смотрит на блядские скачки. Мерин с возницей голожопым вокруг носятся. Рядом совсем. А он все смотрит, смотрит, не может глаз отвести. Навсегда я те глаза его запомнил. Они мне, паря, ночью снятся.

В общем, хули резину тянуть. Эта ебля с пляской долго бы еще продолжалась, только на повороте завалилась телега на бок и потянула мерина за собой. Рухнул он на лихом скаку мордой об землю, будто все четыре ноги разом, как спички, обломились. А Борька Чуносый дальше полетел. Прямо в песочницу к моему брату меньшому Витьке. И хуем своим в лошадином говне измазанным Витькин сказочный дворец порушил, пидор.

Ну, тут менты духом воспряли, из машины выскочили. Борьку Чуносого подняли, засунули в клетку и увезли. Никто его больше никогда не видел. А мерина, что дрыгался на земле и ржал жалобно, пристрелили. Лучше бы наоборот.

С тех пор Витька другой стал. Раньше был озорной, а тут в себя ушел и, как бы это сказать, затаился там в себе, что-ли. Я и знаю, что есть он там где-то внутри, стучу, а он не открывает. Только смотрит, как тогда в песочнице. В школе Витька учился плохо, хотя память имел удивительную. Лошадей все рисовал. А после семилетки устроился конюхом на ипподром. Вот такие дела.

Василий Семеныч замолчал. Я хотел ему что-то сказать, но не знал что. Мой приятель Ромка тоже молчал, что с ним бывало редко.

Года через три с лишним, уже после дембеля, я проходил мимо дома Василия Семеныча и решил заглянуть, проведать его по старой памяти. Семеныч постарел. Еще больше высох и пожелтел. Даже усы отклонились от перпендикуляра. Лицо его теперь напоминало не елочную крестовину, а куриную лапку. Голос, правда, остался прежний. Посидели мы с ним, вспомнили былое. Выпили принесенной мной водки. Все стены на кухне были увешаны рисунками лошадей. Я спросил Василия Семеныча про Витьку.

Семеныч шумно сглотнул и сказал, глядя в угол:
- Нету больше моего Витьки. Повесился у себя в конюшне. На вожжах. И не пил ведь он совсем, не пил.
На последнем слоге голос Семеныча сорвался в хриплый свист, словно из пробитой шины. Кадык на шее ходил вверх-вниз поршнем, пытаясь раздавить, загнать обратно в пустоту сердца позорное желание зареветь. Я быстро простился и ушел.

Много лет назад это было, а я до сих пор помню и усатого Василия Семеныча, и его брата Витьку, и Витькины картинки. Почему помню, не знаю. Наверно, я впечатлительный. А может припизднутый.


© Бабука (http://www.proza.ru/avtor/baboooka)

Roman-X
18.02.2010, 23:29
Пятьсот весёлый


Иногда по ночам Василий Семёныч кричал во сне. Могучий и тоскливый звук, порождаемый непонятно каким органом высохшего тела, метался по квартире, отскакивал от стен, усиливался собственным эхом и, ворвавшись в комнату постояльцев, заставлял моего соседа Ромку и меня вздрагивать и просыпаться. Что именно Семёныч кричал, мы разобрать не могли. Жуткие вопли вскоре стихали. Но однажды Василий Семёныч устроил концерт минут на двадцать и останавливаться, похоже, не собирался.

Первым не выдержал Ромка.
- Как же достал этот алкаш! Воет и воет. Пошли разбудим его, а?

Мы соскочили с кроватей и пошлёпали босыми ногами в комнату хозяина квартиры. Семёныч лежал на спине, закрытый до подбородка одеялом. Невероятные усы рассекали подушку строго напополам. В свете луны узкое лицо, обычно жёлтое и морщинистое, казалось бледным, абсолютно спокойным и даже почти благородным. Мне вспомнилась иллюстрация из книги, изображавшая мёртвого Дон Кихота.
- Кажись, перестал, - шёпотом сказал Ромка.

В ту же секунду оба уса подпрыгнули вверх, приняв положение «без десяти два», и Семёныч исторг трубный стон, от которого у нас с Ромкой подкосились ноги и стало нехорошо на душе.
- Феляаа! – Мой слух с трудом выковыривал непривычные звукосочетания из вязкого, как смола, баса. – Фелькааа!
Я протянул руку, чтобы потрясти дядю Василия за плечо, но не успел.
- Офелия! – новая рулада едве не повалила меня на пол. – Офелия! Где ты, ёб твою маааать!! Офелияааа!!
Мы с Ромкой переглянулись.
- Гамлет, блин, - хихикнул приятель.

Любопытство прогнало сон. Мы постояли над Семёнычем несколько минут, ожидая, не начнёт ли железнодорожный слесарь Василий Семёныч призывать Джульетту или Дездемону, но напрасно. Семёныч издал ещё два или три стона, уже более привычным уху тембром, перевернулся на бок и затих. Представление закончилось.

Следующим вечером Ромка спросил Семёныча:
- Дядь Василий, а чё это вы по ночам так орёте? Спать невозможно.
- Ору? Я? – загудел сконфуженный Семёныч. – Ну, извиняюсь, паря. Ревматизм у меня. Ноги ноют, особливо в холоде. Ну, я в мастерской грелку себе электрическую заебенил, ставлю в ноги на ночь. Бывает, выпимши реостат-то лишку перекручу, ну меня жар и хуярит по пяткам. А проснуться не могу... По утру все ноги в пузырях...
- Прямо как в аду, - сказал я, поежившись.
- А хули, ад и есть, - согласился Семёныч.

Самодельная грелка, истязавшая дядю Василия по ночам, была одним из двух продуктов его электрического гения, обнаруженных мной в квартире. Вторым продуктом был унитаз. Точнее, не весь унитаз полностью, а его сидение. Мягкое, упругое, обшитое телячьей кожей, оно было чрезвычайно удобно. А главное, повернув тумблер, вмонтированный Семёнычем в стенку туалета, сидящий мог включить обогрев. Температуру Семёныч отрегулировал идеально, и вставать с унитаза не хотелось.

Подобное сибаритство плохо сочетались с суровой наружностью и лексиконом Василия Семёныча. В конце концов, я не выдержал и спросил, что подвигло его на дизайн и постройку.

- Да я ж не для себя, – оправдывался дядя Василий. – Мне на хуй такой сральник не нужен. Об мою жопу орехи колоть можно.
- А для кого тогда, дядя Василий?
- Так это...для Офелии..., - сказал Семёныч, помрачнев.

Снова услышав это имя, я вздрогнул. Ромка очень пристально смотрел на Семёныча.
- Для какой... Офелии.... дядя Василий? – медленно произнёс мой приятель.
- Какой, какой... для Фели... Офелии Тимофеевны покойницы... жены моей.
Отчество Офелии меня обрадовало: главное, что не Полониевна.

- Так у вас, дядя Василий, жена была? – спросил Роман, округлив глаза.
Простая мысль, что Семёныч за шесть десятков лет жизни мог успеть, как большинство людей, жениться, не приходила нам в голову.

- Сорок годов без малого...
Семёныч встал, подошел к стене и снял с неё небольшую фотографию, которую я раньше не замечал. Она совершенно затерялась среди табуна аляповатых разноцветных лошадей, нарисованных Витькой, странным братом дяди Василия.

- Вот, - Семёныч протянул нам карточку в резной рамке.
С фотографии смотрела немолодая женщина, с крестьянским широким носом и скорбно сжатыми губами.
- Аааа, - неопределённо протянул Ромка. Я промолчал.
Семёныч около минуты смотрел на портрет, потом осторожно стёр со стекла пыль, повесил фотографию на место и закурил.

- Тесть мой ветеринарный фельдшер был в колхозе. Учёный хуй, книжки читал. Вот и выебнулся, назвал дочку Офелией, - усмехнулся Семёныч. – А сестру её – ту вообще Бианкой, прости господи.

Одна загадка разрешилась, но оставалась вторая. И её тут же озвучил мой бесцеремонный сосед.
- Василь Семёныч, а чё, и вашей жены такая нежная жопа была, что обогрев требовался? Не принцесса, вроде... Хотя, имечко, конечно, ещё то...

Дядя Василий смерил Ромку тяжелым взглядом.
- Вот ведь, блядь, какой ты ушлый. Имя тут ни при чём. Страх у неё был. По-научному – фобия, – объяснил Семёныч, подняв палец.
- Какая такая фобия? – спросил я, полностью заинтригованный.
- Обыкновенная. Фобия как фобия... У тебя, Ромка, ещё бы не такая образовалась. Ты бы, стервец, вообще срать перестал...

Василий Семёныч, в этот вечер пивший «Зубровку», налил полстакана, опрокинул себе в глотку, крякнул, и начал рассказ.

- В пятдесят пятом годе это было. Я в городе работал, а на праздники ездил в деревню к родителям. От райцентра на попутках, а до него - на поезде пригородном, номер пятьсот восемь. Сейчас в плацкарту садишься как король, и баба в фуражке тебе сразу крахмальное белье и чай с сахаром. А пятьсот восьмой – был дело другого рода. Вагоны товарные, только с нарами и печкой. Народу в них набивалось до ебеней матери, нар не хватало на всех, прямо на полу сидели. Ну, дым коромыслом, кто спит, кто бухает, кто песни орет, кто ещё чего...

- А кто и ебётся поди? - с надеждой в голосе предположил Ромка.
- Тебе годов-то сколько, ебака? Семнадцать? Ну, тогда понятно, - усмехнулся Семёныч, закуривая. – Может, и ебался кто по углам... Расстояние – вёрст сто пятьдесят всего, а ехали долго, часов пять, а бывало и все семь выходило. И ведь хуй угадаешь – лотерея. Поезд-то местного значения. То стоит, как вкопанный, скорые да товарняки пропускает, то несётся как голый в баню, так, что от тряски душа вон выскакивает. Ну, народ этот поезд пятьсот весёлым и окрестил.

Семёныч хлебнул ещё зубровки.
- А самое весёлье в поезде было по нужде ходить. На станциях сортиры были, хоть и под самую крышу засранные, пирамидально. А в вагонах – ни хуя, они ж товарные. А что делать, если в дороге приспичит? Не в вагоне же гадить, чай не звери. Мужикам, ежели по маленькому, просто – дверь в сторону отодвинул и поливаешь как со шланга. Посрать – оно сложнее.В одиночку не справиться. Один присядет, жопу наружу выставит - подальше, чтоб говно обратно в вагон - как этот, блядь, бумеранг - не залетело, а второй его за руки держит. Если едем быстро, катяки долго вдоль состава летят. На бреющем... Ну, а бабы, само собой, только таким макаром.

Под Новый год – жуткий мороз ебашил - еду я в пятьсот весёлом. Против меня девка сидит. Девка как девка, в юбке длинной, в пуховом платке да валенках. Я и лица толком не рассмотрел, как ни гляну – она глаза опускает. Остального и вовсе не видно под пальтом-то. Едем, едем. Девка копошиться начала. И так сядет, и этак, то повернется, то привстанет. А потом, к соседке наклонилась и на ухо шепчет чего-то. Обе встают и к двери начинают пробираться. «До ветру захотела», - думаю. – «Эх, заморозит пизду, дура, не пизда будет, а эскимо». Ну, открыли они дверь. Ветер ледяной ворвался. Баба девку собой загородила и держит. Ну, а та свои дела делает, навесу. И тут, то ли стык попался особо злоебучий, то ли чё, только вагон тряхнуло так, что я чуть с нар не ебнулся. Баулы да сумки попадали. Баба-то, что возле дверей стояла, оборачивается – глаза выпучила, и вопит чего-то. А девки и не видно.

- Неужели упала? – спросил я, задержав дыхание.
- А ты, бля, догадливый, - похвалил Василий Семёныч, - Ясен хуй упала. Пизданулась на полном ходу. В чистом поле. А поезд - знай хуярит себе, еблык-еблык, еблык-еблык... Народец притих...А хули делать? Стоп-кран не дернешь. Нету его. Короче, паря, не знаю я, что на меня нашло, только вскочил я и к двери. Будто во сне. Рожу высунул – мне ветром чуть нос на хуй не сдуло. И мелькает всё – деревья, столбы, аж в глазах рябит. Ну, зажмурился я, чтоб не так страшно было, Господа бога помянул, да и прыгнул.

Лечу я себе, зажмуренный, а на душе тошно. Когда, думаю, уже приземлюсь куда-нибудь. А все не приземляюсь. Только глаза стал открывать, и тут меня как кувалдой в бок ебнули, с размаху, и закрутилось все. Это я по насыпи вниз катился. Снега мало было, хоть и мороз. А когда тормознулся, наконец, все нутро болит, и дышать могу только мелко, как собака. Потом чуток в себя пришел, руками-ногами пошевелил – вроде целы. Поднялся и пошел вдоль насыпи. А пятьсот весёлый – тот уже до горизонта почти доехал. Иду, девку ищу. Смотрю, впереди вроде валенки торчат. Подхожу – точно, лежит. Не шевелится. Юбки задрались, срам один.

- Ну, вы б её, Василий Семёныч, пока тёпленькая, - хохотнул Ромка.

Ладонь Семёныча, непропорционально большая и темная от табака, вьевшегося в кожу масла и металлической крошки, опустилась на затылок не успевшего увернуться приятеля.

- Я тя, пиздобола, самого щас, пока тёпленький... Штаны её бабские на неё натянул, юбки поправил. И к лицу наклоняюсь, слушаю. Вроде дышит, а вроде и нет. Хуй его разберешь на ветру-то. По щекам постукал – лежит как мертвая. Ну, чё тут делать? Поднял я её, на спину взвалил и полез по насыпи. Кое-как выволок её наверх. Тащу на горбу по путям. В груди режет, будто бритвой. Так и пиздуем, с перекурами. А сколько пиздовать, кто ж его знает. И понимаю я, паря, что не донести мне её, что нам обоим пиздец скоро придет, если чуда какого не случится.

Вдруг вижу - вдоль полотна шпалы старые лежат, снегом присыпаны. Тут меня и осенило. Если просто на путях встать, машинист тебя переедет на хуй и все. И него и инструкция такая – не останавливаться из-за разных мудаков. А если чего большое на путя положить, дело другое. Тут состав вообще под откос ебнуться может, глядишь и зассыт машинист. Стал я те шпалы таскать, да поперек полотна накидывать. А девку под насыпь снёс, да пальтишком своим накрыл. Мне-то оно один хуй без надобности, если переедут.

Сел я на шпалу, закурил и жду. Замерзать уж начал. Вдруг слышу – «Ууууууу, бля!». Идёт, родимый. Я вскочил, руками машу, чтоб заметили. А паровоз – гудит и гудит, грозно так: «На хуууууй! На хуууууй!» Совсем близко уже. Ну, думаю, всё, здравствуй, Пизда Ивановна. Встречай гостя. Только тут машинист по тормозам въебал. Скрежет и скрип стоит, как еб твою мать. Стал состав скорость сбавлять, но один хер прямо на меня катится и свиристит пиздецки. Метрах в пятнадцати только остановился.

Выскакивают из паравоза двое и ко мне, с матюками. Я им про девку объянить хочу, да помощник, здоровый как буйвол, мне с размаху по ебальнику - хрясь. Я и с копыт долой. А машинист, хоть и старый уже пердун, меня в бока, и без него, пиздюка, переломанные, пинает. Отвели душу, в общем. А когда уставать начали, я слово вставил. «Милы люди,» - говорю, - «мать вашу разъеби совсем, пока вы меня тут пиздите, девка под откосом замерзает. С поезда выпала». Подобрали, в общем. И меня с ней. Даже водки из заначки дали глотнуть.

До станции добрались, а там я её в железнодорожную больницу сдал. Меня и самого там до утра оставили – четыре ребра сломаны оказались. А на следующий день пошел я девку проведать. Не чужие ведь, чай, теперь. Она в себя пришла. Смущалась всё сначала. А потом улыбнулась. Она когда улыбалась, красивая была... Через три месяца поженились. Хорошая баба оказалась, хозяйственная и ласковая. Только после этого случая по нужде в холоде ходить не могла. Все там у нее скукоживалось. Говорю вам русским языком – фобия у неё образовалась. И потому, где бы мы ни жили, я всегда сортир для Фели утеплял. А когда квартиру получили, с удобствами значит, я толчок этот и замастачил. Аккурат к восьмому марту.. То-то моя Фелька радовалась, - улыбка на лице Семёныча смотрелась странно. Впрочем, она так же быстро исчезла. – А вот детишек бог не дал – отбила она тогда себе нутро, видать.

- Что же вы, Василь Семёныч, на другой не женились, раз такое дело? – спросил мой практичный приятель.
- А Фельку куда? Снова с голой жопой на мороз выкинуть? Только кто бы за ней в этот раз прыгать стал? Ты-то вот, Ромка, не стал бы. И таких как ты на свете до хуя. Слишком до хуя. Почти все... Так и жили, пока Офелия моя прошлым годом не померла. Я студентов тогда брать стал. С вами, обалдуями, всё весёлее...

*

Пятьсот весёлый поезд, вместе с пассажирами, давным-давно скрылся в депо моей памяти и встал где-то на одном из самых дальних путей. Я вспомнил о нем много лет спустя, в городе Токио. На унитазе в номере гостиницы при помощи пульта с множеством кнопок и экраном на жидких кристаллах можно было включить обогрев, отрегулировать напор, направление и темературу воды во встроенном биде и сообщить фаянсовому джинну много других заветных желаний. Сидя на удивительном изделии, которое местные жители именуют «онсуйсенджобенза»- или на западный лад «вошуретто» - я думал, что дядя Василий его бы обязательно оценил. Электрику с механикой, и вообще. И ещё я думал о том, о чём Василий Семёныч – я в этом абсолютно уверен – никогда не говорил со своей Офелией, но чего в её жизни было неизмеримо больше, чем в придуманной жизни её знаменитой тёзки. О любви.


© Бабука (http://www.proza.ru/avtor/baboooka)

Roman-X
18.02.2010, 23:31
Пчёлы и миномёты.

В апреле мы с Ромкой купили в «Спорттоварах» штангу с блинами и, прокляв всё, как-то донесли её до квартиры. В нашей комнате, почти полностью занятой двумя кроватями и письменным столом, чугунный монстр не поместился, и Василий Семёныч неохотно разрешил поселить его в своей. Иногда Семёныч спьяну запинался об штангу, и тогда квартиру сотрясали раскаты его страшного голоса, обещавшие разнообразные неприятности постояльцам, производителям физкультурного оборудования и мировому спорту в целом. В остальное время дядя Василий бывал благодушен и с интересом наблюдал за нашими атлетическими занятиями.

— Ты чё, Ромка, раком над железякой этой стоишь, как над бабой? – поинтересовался он как-то.
— Широчайшую прорабатываю, — пыхтя, объяснил мой приятель.
— Широчайшую? – Семеныч смерил взглядом Ромкину фигуру и хохотнул. – А где она у тебя?
Ромка удвоил темп.
— Смотри, не пёрни, – предостерег его дядя Василий. — Ты чё, паря, Жаботинским хочешь быть?
— Кем? – не понял Ромка.
— Не уж то не знаете, салабоны? Штангист такой был, здоровый, как еб твоюмать Не хочешь штангистом? А на кой тогда?
— Да так, — попытался уклониться от ответа Ромка. – Подкачаться просто.
— Для девок небось? – между усами Семёныча показались два жёлтых зуба.
Ромка помявшись, кивнул.
— Ну, да, а чё такого?.. Да и в армию нам скоро. Там тоже габариты не помешают.
Семеныч вытряхнул «Астру» из мятой пачки.
— Габариты, говоришь…Это как сказать. Тут главное не переборщить. А то будет как с Петькой Васнецовым.
— А как было с Петькой, дядя Василий? – спросил я, забыв про штангу.
— А так, как никому не дай бог, — Семеныч чиркнул спичкой, закурил и начал рассказ.

— Я в армии в артиллерии служил, в минометной батарее. Миномёт – он на хуй очень похож. Только хуй сначала поставить надо, а уж потом ебаться, а миномет – наоборот, наебешься, пока поставишь. Тяжелый он, железный. Как-то на учениях поранил я ногу. Пока в расположение вернулись, рана гнить начала, и белая малафья стала из нее сочиться. В общем, попал я в госпиталь. Оно бы и заебись – в тепле да сухости отоспаться. Жопу, правда, уколами изрешетили. Вся в воронках сделалась, как при ковровом обстреле. Медсестры уколы ставили. Молодые девки, в оcновном. Оно сначала неудобно как-то сраку им показывать. Потом привык. Даже нравилось, что тебе деваха гузно ваткой со спиртом гладит. Бывало и сам ее ухватишь, за сиську там, или за чего. Одна по морде даст, а кто и хихикает.

Старшая сестра – дело другого рода. Годов тридцать пять, а может и боле. В соку баба. То ли татарка, то ли чё. Раиса звали, как сейчас помню. Говорили, что вдовая. Мужика на войне убили. Фигуристая. Люляки как гаубицы — это пушки такие, что навесом хуячат — аж вверх торчат. Лафет тоже что надо, безоткатный. И взгляд как у командарма. Я, паря, видел как-то одного командарма. Только его мне выебать не хотелось, он сам кого хошь мог выебать. А Раису еще как хотелось. И не мне одному. Но больно грозная Раиса была. Как рявкнет, так все по стойке смирно вытягивались, в две шеренги – в первой хуй, во второй солдат. Да и то сказать, салабоны мы были еще. Девятнадцать годков.

С одним только была Раиса чуток помягче. Петькой звали. Васнецов фамилия, как у художника, который богатырей рисовал. Водила, вроде. Кудрявый такой пиздюк, рожа будто маслом помазана. Лоснится весь. Да еще отрастил на щеках баки - как у ебаной собаки. Не по уставу, конечно, да ему уж дембель скоро подходил. Чем он там болел, я не помню. Только он ходячий был, вовсю по госпиталю бегал. Петьке Раиса лично уколы ставила, и когда он ей поебень какую-то говорил, смеялась иногда.

Как-то раз пошкандыбал я на костылях своих в сортир. Он в госпитале хороший был. Ну, не такой, конечно, какой я Офелии сделал, — Семеныч махнул рукой в сторону ванной с дизайнерским унитазом и ухмыльнулся, – но получше, чем выгребная яма в части. Помост с лунками такими фаянсовыми. После подъёма бойцы как куры на насесте. То есть, не как куры, конечно, а как соколы. В общем, захожу я поссать, а там один такой сокол сидит. То ли таджик, то ли туркмен – хрен их разберешь, чучмек какой-то. Хоть ничего плохого про них не скажу. Ну, сидит себе и сидит. Мне-то чё? Встал, ссу. Тут вбегает в сортир Петька, с баками который. И вдруг замер и на басурмана этого зырит, пристально так. Будто он срущего узбека не видал никогда. Мне тоже, в общем, не часто приходилось, но мне как-то по хуй. Чучмек заметил, косится на Петьку исподлобья и по-своему чего-то лопочет. Потом встал и бочком-бочком съебался.

— Чё, и жопу не вытер? – спросил Ромка.
— А хуй его знает. Петька же его разглядывал, а не я. А когда киргиз из нужника вышел, Петька меня за руку хвать и говорит: «Ты видел?» «Чего?» — спрашиваю. «Видел, какой у этого мамеда хуй?» Ну, тут я от Петьки отодвинулся ог греха подальше. «Я думал, ты бабник» — говорю. — «А ты хуи таджикские в уборных рассматриваешь. Тьфу!».То-то мне баки его сразу подозрительны показались. А Петька не унимается: «Да у него елда как у ишака. Он её в руке держал, чтоб в очке не искупать. Габариты в просвет не помещаются». «Да хоть бы как у слона был — говорю, — тебе то что?»

А Петька: «Вот бы и мне такой, хоть ненадолго. На сегодняшний вечер». И объясняет: он, подлец, с Раисой договорился, что придет её проведать во время ночного дежурства. Да, понимаешь, не уверен, что оправдает надежды. Баба-то чуть не в два раза его старше. «Калибр, — говорит — у меня маловат». Ну, тут я ему возразил, с артиллерийских позиций. Мол, бронебойность зависит не от калибра, а от заряда. Про миномет ещё хотел объяснить. Потому как миномёт – он на хуй очень похож.

Только Васнецов слушать не хочет. Такое смятение в его душе чучмекский хуй произвел. В палату вернулись — а лежало нас там аж восемнадцать человек — и стали совет держать, как Петру елду увеличить. Чтоб нас не посрамил. Мы же все ту Раису шандарахнуть-то хотели. А Петька был наш делегат, вроде как на съезд партии. Тут один паренек возьми и скажи: «Пчелу надо ловить». «На хуй пчелу?» — спрашиваем. А тот хохочет: «Так точно, на хуй. У нас в деревне парни, когда к бабам ядреным да злоебучим на блядки собирались, так делали. Поймают пчелу и ейной жопой себе в фёдора тыкают, в самую залупу, пока не укусит. От пчелиного яду елда, само собой, опухает. Ну, и поршень потом в притирку к цилиндру работает». Петька задумался и спрашивает: «Больно же так, с пчелиным жалом в хую ебаться?». А парень: «Терпеть можно. Зато тем жалом медку добудешь не один пуд». Ну, почесал Петька баки свои собачьи и говорит: «А, была не была, пчелу так пчелу».

Тут которые ходячие пошли во двор и стали, как дети малые, за разной летучей мелкотой гоняться. У одного конфеты в тумбочке были, карамельки. Он их облизывал и вокруг раскладывал, как мины. Ну, стала слетаться всякая шелупонь. Мухи, в основном. Потом пчёлы подтянулись. Ну, короче говоря, поймали они одну, крыло ей оторвали, чтоб не улетела, и принесли Васнецову. Тот в уголок отошел, портки спустил, чего-то руками шерудит и бормочет. Ну, прям, как ты, Ромка с железкой этой, — Семёныч подмигнул моему приятелю. — Долго возился. А бойцы ржут: «Как же ты с Раисой будешь управляться, ежели насекомое раздраконить не можешь?»

И еще бы глумились, только тут Петька закричал. По-страшному. Обернулся – глаза дикие, елдак свой обхватил и голосит. Потом хрипеть начал. А потом у вовсе на пол пизданулся и затих. Мы поначалу думали, для смеху. Только глядим — не шевелится. Ну, перевернули его, а он глаза закатил, одни бельмы торчат, как у вурдалака. И хер прямо на глазах увеличивается. Как шар воздушный перед демонстрацией седьмого ноября. И такой же красный. У меня аж у самого фёдора ломить стало от такого зрелища. Надели мы на Петьку штаны, и давай откачивать.

В общем, оказалось, что Петька к пчелиному яду какой-то особо чувствительный. А сам-то он и не знал. Городской, хули. Насилу очухался. А уж когда хуй свой увидел, чуть обратно в беспамятство не впал. Да и было с чего. Такой елдой не то что бабу, кобылу насмерть затыкать можно. Да куда ему тыкать? Петька и на ногах-то стоять путём не может – только в растопырку. Вроде как плясать собрался, вприсяд. Мудя в полпуда весом сделались, к земле тянут. И слёзы по масляной роже льются, баки собачьи мочат.

Ну, Хули тут делать? Искать надо кого-то, чтоб помощь оказали. Раисы, слава богу, не было. Она в ночь заступала. Позвали мы самую старую, Карповну. Та, когда Петькин прибор увидела, аж перекрестилась. Хоть и бывалая бабка, всю войну прошла. Потом взяла она Васнецова под ручку и увела в перевязочную. Он назад приполз когда, лег на койку и в калач свернулся. Ну, мы его подъебывать, а он только скулит, тихо так.

Под вечер Карповна снова пришла, с банкой литровой, а в ней — малиновый раствор. «Пусть, — говорит, — хоботок-то пополощет, пчелоёб этот». Ну, Петька опять в угол отошел, сопит себе, шебуршит чего-то. Потом просит жалобно: «Паря, зовите Карповну. Мала банка. Не влазит». В обшем, принесли ему тазик. А Петька залупу свою в купель окунает и бормочет, ну, прямо как поп на крестинах.

Утром мне бинты меняли в перевязочной. А рядом Карповна Петьку разложила и чего-то там ему мажет. Вдруг дверь нараспашку и заходит Раиса. Глаза молнии мечут. А за ней – человек двадцать девчонок — практикантки из медучилища. «Разрешите, Пелагея Карповна, я с молодой сменой практическое занятие проведу», — и отодвигает старуху в сторону. Девчонки Петьку бесштанного разглядывают, охают, хихикают и пальцами тычут. А Раиса говорит: «Поражения полового члена бывают механические, тепловые и химические, и возникают от воздействия снарядов, бомб и прочих летающих средств. Сейчас мы с вами изучим технику перевязки. Сначала я покажу, а потом каждая попрактикуется».

От таких её речей Петькина рожа покраснела еще больше, чем хуй. Он давай орать, мол, он несогласный и даже убежать хотел. Только Раиса его хер крепко держала. «Вы, рядовой Васнецов, — говорит - обязаны терпеть ради своих боевых товарищей. Или вы и на это неспособны? Лежите и не шевелитесь. Я вам как старшина медицинской службы приказываю». Петька потом говорил, что она тут его за яйца так дёрнула, что он аж в струнку вытянулся. Чуть честь не отдал, да к пустой башке руку не прикладывают. А Раиса продолжает: «Берем и пеленаем, как куколку. Вот так, видите? А здесь вперехлёст, да потуже. Что же вы дергаетесь, товарищ солдат? Будьте хоть напоследок мужчиной. Ну, кто хочет попробовать?»

Больше часа они его мучали. А под конец Раиса объявляет: «Тут, конечно, случай очень тяжелый. Полное поражение тканей и утрата функции. Будем ампутировать. Урок окончен. Все свободны». И вышла, не оглянувшись.
Тут Петька второй раз в обморок ебнулся. А когда ему нашатыря дали, да обратно в палату привезли, заголосил, стал хирурга требовать. «Не режьте! – воет – я еще молодой, неженатый!» То Христом-богом молит, то по матушке ругается.
Хирург был аж подполковник, суровый мужик. Пришел, ноздрями зашевелил, как жеребец, да как рявкнет: «Прекратить истерику, а то пристрелю нахуй!» и к кобуре тянется. А Петька визжит: «Стреляй, отец! Все лучше, чем без хуя жить. Стреляй!» и халат больничный на груди рвёт.

— И что? Застрелил? – спросил Ромка. Он слушал напряженно, зажав обе ладони между колен.
— Да ну, — махнул рукой Семёныч. – Нет, конечно. И хуй не отрезали. Само зажило. Только Петька Васнецов до выписки был тише воды. И собачьи баки сбрил. Кличка к нему еще приклеилась: «пчеловод». А с Раисой капитан один потом закрутил. Обычный мужик, без баков. Видел я того капитана в сортире на очке. Срал как все, и хуй в руке не держал. Видать, габариты в просвет помещались.

Cемёныч раздавил окурок в блюдце.
— Ты, Ромка, ежели шибко с железяками поебаться хочешь, приходи ко мне в депо. Устрою. И польза от тебя, шалопая, может, даже какая будет. А вообще-то, паря, не в калибре дело. Миномет, он не потому страшный, что большой да железный, а потому, что огнем плюется. А миномёт, он на хуй очень похож...

***


© Бабука (http://www.proza.ru/avtor/baboooka)